|
Большая дорога.
Уж я золото хороню, хороню, Чисто серебро похораниваю. Гадай, гадай, девица, Отгадай, красавица, Через поле идучи, русу косу плетучи, Ленту прививаючи. Пал, пал перстень В калину-малину, Черную смородину. (Русская гадальная.)
“Где, в какой стране мира, в каких дворцах, оранжереях, городах я найду эти просторы, это бесценное слово...” - ”...готовое каждый момент срываться с твоих губ и быть вечно новым и бессмертным? Да, я знаю, что ты не жилец без поля, леса, реки. Но, послушай, тебя опять убьют..!” - ”...И мы опять встретимся, не зная друг друга; и опять я буду завоевывать твое сердце песнями ветра и неба!”
Он обнял ее, взял свою вечную, потрепанную шляпу, видавшую не один ураган, постоянно срываемую шаловливым вихрем с головы хозяина, набросил на плечи плащ, осторожно взял со скамьи инструмент - нечто среднее между гуслями и домрой - и шагнул к двери. На пороге остановился, лукаво подмигнул, вынул из кармана гвоздь и нацарапал на притолоке: “Я вернусь.”
Долгая пауза, шорох тараканов за печкой, скрип ржавого гвоздя по притолоке, страшный, бездонный, никому ненужный мир.Она отвернулась так резко, что коса русых волос, взметнувшись, ударилась о край печки. Он не увидел в ее глазах мелькнувшей слезинки и вышел...
Дорога вновь расстилала перед ним свою грудь. “Господи, сколько странников топтали тебя! Сколько историй ты знаешь, сколько ночных происшествий кануло в небытие, оставшись только в твоей памяти, Большая Дорога! Ты, видно, самая мудрая среди всех человеческих творений!” Он посмотрел вдаль, опустил голову, встал на колени и, пригнувшись, поцеловал пыльную желтую Дорогу. “Какая б ты ни была, ты даешь мне жизнь, ты кормишь меня пищей, какую не приготовит ни один повар ни в одном дворце.” Он пошел на восток, и заходящее солнце махало ему вслед солнечными зайчиками, а возле одинокой хижины стояла одинокая девушка с огромными глазами и смотрела, как фигурка ее возлюбленного делается все меньше и меньше, расплываясь и исчезая в мареве знойного дня на фоне дальнего леса...
* * *
“...Испокон Руси Христов
Признавали за шутов,
И завистливая брань
Где ни сесть, куда ни глянь.
Что ни есть, того не взять,
Глядь, - то ль баба, то ли блядь,
То ль мужик, а то ли тать...
Глянь, - то ль баба, то ли дрянь,
То ль мужик, а то ли пьянь...”
Инструмент кричал в руках менестреля, глаза его горели, и полунасмешливая, полустрадальческая улыбка брала за сердце и вызывала смутное ощущение пробуждения..:
“...Цветок леп; росток, хлеб;
Моток лет; прыжок, свет;
Пари ввысь, бори крыс,
Твори плат во сто крат...”
Мужики постепенно выходили из сонного пьяного дурмана, подымали осоловевшие рыбьи глаза, пропитые многолетним горем, побоями, ночными поборами, ложью, как бы вопрошавшие: “Ты это кому? Нам, что ли? Ты это чего? А ну, брось! Эк, ты!.. Право!..” Словно буйный ветер гулял по трактиру, затыкая глотки бесам и вытягивая на свет залежавшуюся, заплесневевшую искренность. У кого-то на глазах появилась непрошеная слезинка. Сердца бились учащенно в такт аккордам... Песня кончилась, звенела тишина, ветер Большой Дороги стихал, не слышно было ни одного звука... Подошел трактирщик с чаркой сивухи, подмигнул, протянул чарку: “На, небось устал орать-то. Выпей, все успокоится, и печаль уйдет, и баба найдется подходящая. Баба, она в постели на многое способна, главное, вовремя штаны спустить да юбку задрать!” Не было в ответ хохота на шутку трактирщика, мужики сидели, как каменные. Баян опустил голову, взял чарку, замер и вдруг со всего размаху жахнул ее об пол так, что брызги попали даже на потолок, встал, сверкнул на трактирщика взглядом, от которого тот даже икнул, побледнев, и вышел в предвечернюю тишину. Никто не пошевелился, все витали где-то далеко, и было очевидно, что трактирщик уже не заработает сегодня ни гроша на своей бормотухе...
Негромкий счастливый женский плач. Крик удода, тихая светлая неумирающая надежда на лучшее. Непролазная грязь проселочных дорог, смердение немытых душ и сверкающая искра чистоты в глухой спертой атмосфере всеобщего отупения. Маленькая победа вечности.
Баян шел по дороге. Ветер трепал каштановые волосы, схваченные пеньковой тесьмой. На повороте он услышал топот за спиной, обернулся и увидел мальчонку с узелком, бегущего к нему:
- Вот, мамка велела тебе отдать. Здесь пироги, сметана, сало и соль... Мы на краю деревни живем...
- Ну, спасибо! Беги, а то батька заругает.
- Нету у меня батьки. Его, еще когда меня на божьем свете не было, дружки его пьяные зарезали. Мы одни с мамкой живем. К ней кажду ночь кто-нибудь из мужиков приходил. Она не хотела, так они угрожали. А как ты давеча весь вечер пел, так они после этого к ней пришли, все на колени перед ней упали и прощения просили. А Штопанов поклялся, что пить бросит на всю жизнь. Только что-то не верится. Больно уж страстный к зелью.
- А ты откуда все знаешь?
- Я на печке лежал и все слышал. Мамка просила передать тебе: Храни Тебя Господь. И вот крестик батькин просила принять в подарок.
И пацан, сняв с шеи медный потертый крестик, протянул его Баяну.
- Спасибо, дружище!
- Чем богаты... - и мальчишечьи сбитые пятки замелькали, отмеряя обратный путь к деревне. Найти место для ночевки Баяну не представляло труда - от просто растянулся на траве...
* * *
Утро. Ни рая, ни ада, всего лишь, что?, - чья-то короткая и бурная жизнь становится еще короче, и в этом, как ни ищи, не найдешь ни зла, ни добра. Склад лет, прелесть неунывающего, вездесущая, неуничтожимая, гулкая красота мира...
Ух, будет у нас сегодня пир горой,
подходи народ честной,
не бояре, не дворяне,
кузнецы да поселяне.
Эй, приказчики, - обращался он к соснам, окружающим полянку, - живо на стол накрывать! Что у нас сегодня? Жаркое из муравьев? Почки тополя? Ромашки в соусе из трюфелей? Эх, как хороша жизнь, оказывается, когда тебя принимают..! Неужто мужики и впрямь все исправились? Да, давно, видно, зрело семечко. Одной слезинки было достаточно и взошел росток сострадания.
Треск ломающихся под тяжкой поступью веток привлек его внимание. На полянку вышли трое в телогрейках.
- Эй вы, братва, чего так тепло одетые? - крикнул он трем мужикам. - Я, вон, ночь в лесу провел и не озяб даже. А то, садитесь к угощению, мигом согреетесь. Оно сердечное, угощение-то. От чистого сердца.
Мужи переглянулись и подошли к нему. Что-то недоброе и давящее опустилось на полянку. Да не впервой было Баяну сталкиваться с людской злобой, тем более, что он узнал теперь в одном из подошедших трактирщика.
- Что, Баян, плохо тебе живется на белом свете?
- Да спасибо, не жалуюсь. Только, вижу, не из сострадания ты спрашиваешь. Ну-ка, выкладывай, браток, что вы на меня задумали, да решим поскорее это дело. - и Баян встал.
- Не жалуешься, говоришь? А чтож ты других баламутишь, да спокою не даешь, а то ведь... - он запнулся, встретив твердый, решительный взгляд. Чего он не ожидал, так это открытости во взгляде и какой-то неземной... человечности. Сам он показался себе маленьким черненьким владельцем маленького трактира под взглядом синего неба, знающего все его грехи. “Что там! Бей его, ребята, прохвоста эдакого!!!”
Баян резко повернулся и успел заметить опускающуюся руку с дубиной. Потом вспышка и...
...синее небо с плывущим неизвестно куда облачком. Куда оно плыло? Не было начала пути, не было и его конца. Как родилось облако над каким-то озером где-то на юге, так и прольется озером где-то на севере, а все ж не умрет. Многих напоит, многих умоет, кому-то дождливую песню споет, вот!.. Баян пошевелился и вскрикнул от резкой боли в теле. Потом тихо усмехнулся, поблагодарил небо за очередной урок школы жизни и, превозмогая боль, стал ощупывать члены. Кости были целы. “Да, здорово они меня отделали, пока я летал,” - подумал он. Земля вливала силы, небо успокаивало, солнце согревало...
“Кто придумал, что страдание приносит горе?! Нет ничего прекраснее после очередного бедлама осознать, что все это позади и все окончилось благополучно. Поистине, за радостью всегда следует горе, а за горем обязательно придет радость. Но если горе ко всему прочему становится источником радости, то жизнь превращается в праздник.” Так думал он, трясясь на телеге за широкой, потной спиной крестьянина-водовоза, везущего на свой хутор воду. “...так вот я и говорю, - слышал менестрель, как издалека, голос крестьянина, - был источник
на хуторе; вырыли яму и оттуда воду всегда брали. А как бабка-ведунья померла, что источник указала, так и иссяк он... А ты откуда сам будешь?”- Кверинский я. Слыхал?
- Нет. Это где ж?
- На краю земли, откуда солнце всходит. - говорил Баян, подымая голову.
- Так оттуда и идешь, стало быть?
- Не оттуда, а туда. Я, как из солнца вышел на закате, - и он указал за спину, - так к нему должен прийти на восходе, чтобы опять в него войти, - и Баян указал обеими руками прямо перед собой на солнце.
- Просторный ты парень, говоришь ладно. И хорош собой. Девки по тебе сохнут небось?
- Не успевают. Я сегодня пришел, завтра ушел. Но я всегда с теми, кто меня полюбит.
- Как так есть?
- А так, ты спроси у любой, где я у нее прячусь. Она скажет: вот здесь. - и Баян постучал по груди крестьянина с левой стороны. - Скажи, отец, что не прав я.
- Прав-то прав. Да... Думаю, прав.
Они долго смотрели друг на друга и, наконец, расхохотались.
Множество незнакомых, чужих друг другу людей. Народ. Страх, злоба, хитрость, вранье сплошняком, на каждом шагу, в самых обыденных вещах. Родина. Жадность, гребущая все под себя; отец на сына, брат на брата из-за копейки, из-за лишних порток. Последняя рубашка, отданная первому незнакомому встречному.При въезде в ворота хутора босоногая девчушка тянула за рога молодую телку под навес. Та упиралась и мотала головой, кося упрямым взглядом, мол: “Что ты от меня хочешь! Все равно не пойду, хоть режь; на лугу веселее.” Баян спрыгнул с телеги, подошел к телке и, нагнувшись, стал что-то тихо напевать той на ухо. Телка притихла и уставилась на его
лапоть. Он тихонько погладил ее по боку, подтолкнул и подвел под навес.- Что ты ей спел? - спросила девчушка.
- Это неважно. Посмотри наверх.
- Ну?
- Что видишь?
- Солнце, небо.
- Что еще?
- Облака вдали, ветер гонит тучи.
- Что еще?
- Звездочки.
- Вот обо всем этом и пой.
- И всего-то?
- А чтож еще? Думаешь, ей интересно твою брань выслушивать. Дубравушка ей, небось, не о том рассказывала, о чем ты кричишь ей, вот она по лесу и скучает и домой не хочет.
Хутор состоял из нескольких изб. В одной из них жила молодая чета, и молодица на сносях, которая поодаль собирала раскиданные холсты, увидев Баяна, задержала на нем взгляд и поспешила в избу.
- Чтож, располагайся во флигеле, - предложил хозяин.
- Нет, я на сеновале. Позволишь?
- Отчего ж нет. Как душе угодно...
...От земли подымался волной приятный запах, пряный, терпкий и полный скрытой мощи. Зуд в пальцах был невыносим. Он вздохнул и, взяв инструмент, стал задумчиво трогать струны, вызывая к жизни тихие звуки... Так может петь душа в жаркие июльские ночи, стремящаяся туда, где Большая Медведица полощет в Млечном Пути свой хвост. О словах не нужно было думать, они были здесь, рядом, разлитые по миру Господом Слова в порыве любви к человеческим созданиям.
“И нам не нужно думать, дорогая. Лови на лету их, сплетай эти звуки в музыку сердца и дари тем, кто рядом, кто здесь. Не смотри на внешность человека, слова его, действия, а загляни в глубину зрачков, туда, где за всеми покрывалами светится кристалл сердца. Ты увидишь его даже у заядлого преступника. Истина, это то, что скажет тебе твой муж, придя вечером с поля и обняв тебя. Это то, что проагукает твой ребенок, глядя на цветок иван-чая. То, что скажет солнце перед закатом, благословив тебя на сон грядущий и после восхода на дневные труды. Люби все так, как
только можешь. Изо всех сил. Люби печали, радости; насилье и бессилье...” Она сидела у его ног и смотрела ему в глаза. Часа три назад она вышла проверить, не забыли ли холсты на земле, и услышала музыку. Музыку леса, ручьев и Большой Дороги, без начала и конца. Она не помнила себя, и дитя в утробе, до этого неистово пинавшееся, как всегда бывало по вечерам, тоже затихло. Царица-любовь взяла ее в свои объятья и понесла в хороводе звездных эльфов куда-то вверх, вверх. Среди эльфов она узнавала своих родных, мужа, знакомых подружек, своих будущих детей. У каждого в руке был какой-либо музыкальный инструмент и тихая многоголосая музыка вторила их плавным движениям...- Э-э-эх! Пригрел на груди змею! - с горечью проговорил мужской голос. Она проснулась. Над ней стоял ее муж. Она отодвинулась от менестреля, спавшего крепким сном с инструментом в-обнимку. Он тоже проснулся и поднял голову.
- Милый, Петя, что ты!? Он так прекрасно пел!
- Да уж! Немного тебе нужно для согласия отдаться первому встречному! “Буду верна до гроба”! Так чтож, теперь что ли тебя в гроб уложить? Бесстыдная. А ты, соловей, ну-ка поди сюда, сейчас я тебе перья-то повыщипаю. - он схватился за вилы, но жена, бросившись к нему, проговорила: “Не смей, Петр! Ты же ничего не знаешь! Он просто так пел! Ничегошеньки не было!
- Да уж, не было, - Петр отшвырнул вилы, - уходи, Баян, подобру-поздорову, а то я, гляди, грех на душу возьму и прикончу тебя!
- Да, я ухожу. Марья, запомни, что я говорил. И люби его. И всех. Знай, что это не он сейчас говорит. Истинный он - кристалл небесной чистоты...
И понесла его дорога. Ветер в лицо. Под огромным, добрым ликом неба все казалось суетным, малопонятным и ненужным. Имела смысл только Большая Дорога...
Зимы выдалась теплая и многоснежная. Баян шел по снежной целине зигзагами и выписывал буквами на снегу признание в любви Миру:
Как не сладить мне с собой, гнетет тоска;
Распишу по снегу песнями сердец;
Поля волю, жизнь, что тоньше волоска...
На букве “а” он увидел вдалеке силуэт человека. “Идет учитель по твою душу, менестрель, - пропел он себе, - готовься ведать. Чего расскажет благой прохожий, того не гоже забывать. То - жизни соль...” И он зашагал навстречу.
- Трактирщик, ты?! - воспоминания завертелись в голове у него.
- Здоров будь, прохожий.
- Не узнаешь? Да где твой глаз? И ухо?.. Э-э! Да тебя крепко потеребило! Весь в шрамах.
- А ты, видать, тот Баян, которого мы..?
- Да, давно это было, трактирщик, годов уж семь прошло. Да ты, похоже, и не трактирщик теперь. Что приключилось?
- Много чего было, да что было, то прошло. Сам виноват. По пьяной лавочке разве упомнишь, на кого в темени души налетел и кто тебя по глазу саданул... А знаешь, те мужики-то на деревне больше половины пить бросили все-таки. Знаешь, Баян, пожалел я, что в тот раз грех по тебе совершил. Теперь и наказание пришло. Ведь тот самый мой дружок, который тебя огрел, меня чуть и не порешил.
- А я на тебя не сержусь. Куда идешь-то?
- В град Белополь, там, за озером.
- Ну, пошли вместе.
Истина двоих - дружба. Истина одного - тишина. Истина мира - солнце, небо, земля. Истина - радость. И мириады смертей не в счет.Они шли по целине, оставляя две цепочки следов. Вот и озеро показалось впереди.
- А что, не стало оно еще? - спросил Баян, увидев черную воду на поверхности вместо белого льда.
- Нет, похоже, теплые ключи здесь бьют.
Они подошли к берегу. Там шла бойкая погрузка. Несколько мужиков торопливо грузили в большую шаланду узлы и сундуки. Один из мужей стоял в стороне, зорко оглядываясь. Странники подошли к нему:
- Что, брат, перевезете нас на ту сторону, к Белополю?
Тот внимательно, цепко оглядел их. Отказ готов был сорваться с его губ, но что-то остановило его. “Баян?” - спросил он, кивнув на менестреля.
- Вчера в-доску пьян, сегодня баян, завтра соловей, через год жених любимой моей...
- Ладно, хлопцы, седайте в лодку, спешить надо, - поторопил их собеседник и бегом спустился с откоса, - с Богом, может и обойдется все, как надо.
Через некоторое время шаланда отчалила. Мужик, с которым они разговаривали, видно, был главным из братии. Он озабоченно оглядывался по сторонам и был явно взволнован.
- Слышь, Петро, - крикнул он переднему гребцу, - чую, неладно будет. Помяни мое слово.
И тут громкий возглас с берега заставил друзей обернуться. На берег высыпало с десятка два народу, все указывали руками на шаланду и отчаянно жестикулировали.
- Ну-ка! Налегай, мужи, на весла! - крикнул главный.
- Эх, оставили б добро, живы бы остались. Оно, чужое-то добро, пятки жжет, - сказал кто-то из гребцов.
- Цыц! Успеем - богачами сделаю.
Но судьба решала иначе; несколько шаланд налегке уже догоняли беглецов. Видно было, что люди в них вооружены и озлоблены. “Будем драться!” - молвил атаман, доставая кривой нож. Но схватка была короткой и жестокой. Двух из братии убили сразу, одного утопили, ударив веслом по голове, остальных вместе с Баяном, атаманом и трактирщиком отдубасили, связали и повезли в Белополь. Трактирщик все время кричал, что он ни при чем, и жаловался на судьбу. Баян лежал на дне лодки рядом с атаманом, один глаз которого затек, а колени были перебиты страшным ударом весла. И тот поведал Баяну свою историю: “Разбойником я родился, разбойником и помру, видать. Батю своего не знаю, мать тоже. Бабка вырастила. Шатаюсь по миру с десяти лет. Сначала побирался, потом грабить стал. Уж, видно, судьба такая. Как шальной сделался. Где увижу богатство, невмоготу смотреть, обидно. Сей час хочется разорить. Но душ не губил. А тут давеча богатое поместье попалось. Так хозяин шибко сопротивлялся, ну и уложил двух наших. Озверели мы. Все поместье вырезали, его самого прикончили. Что на нас нашло? Не соображали, что делали. Что и сейчас делать? Небось, на казнь везут-то нас.” Кто-то из гребцов, услышав шепот, развернулся и ожесточенно двинул баяна и атамана. Тот замолк и молчал до самого прибытия. Баян лежал и смотрел в небо. Облака застыли на месте, и прямо над головой был просвет, в который выглядывал голубой глаз неба. Он будто подмигивал Баяну участливо, но
успокаивающе, мол: “Все идет как надо. Главное - не дрейфь.” Ветерок ласкал по-братски. “Душегубы!” - сказал кто-то из людей, вытаскивавших пленных на берег. Трактирщик постоянно ругался, шепелявя выбитыми зубами.Причалила еще одна шаланда, из нее выпрыгнул парубок, дрожа от возбуждения, бросился к лежащему атаману и стал его пинать. Еле его оттащили мужики, приговаривая смурно: “Брось, Прохор! Женку-то не вернешь, а греха не бери.” Парень зарыдал, бессильно уткнулся лицом в землю и так лежал все время, пока сооружали эшафот. На пригорке, с которого открывался чудесный вид на снежное поле до самого горизонта. Горизонт изламывался зубчатым хребтом.
Солнце лукаво щекотало в носу, свежело, и небо было особенно глубоким и притягательным. Баяна куда-то тащили, что-то орали ему в ухо, но ему мешали эти голоса. Он смотрел в небо и чувствовал, что сейчас произойдет что-то важное, глубокое и ответственное, некий очередной переломный момент в его жизни. И люди, встречаясь с ним взглядами, тут же замолкали. Его посадили на корточки и положили его голову на деревянный чурбан. Глаза его видели чисто поле и горы не горизонте. Мелькнула чья-то тень, что-то рванулось, и какой-то предмет (кажется, его голова, но нет, это абсурд) откатился в сторону. Солнце вдруг засветилось всеми цветами радуги. Баян встал, оглядел мужиков, которые почему-то все смотрели на куль одежды у его ног, прошел к шаландам, взял инструмент и пошел в поле...
Это еще раз произошло. Небо тихо звенело, ветер дул ровно, развевал волосы, схваченные пеньковой тесьмой. Не касаясь земли, он забрался на пригорок, где поселилась молодая чета с того самого хутора, Марья да Петр с маленькой дочуркой. Баяна сюда тянуло, он знал, кто все решил, и только выполнял. Небо и солнце были здесь, близкие и добрые, они успокаивали, земля давала силы.
Через девять месяцев у Марьи родился сын.
- Смотри, милый, - говорила Марья, - какие глаза у нашего сына бездонные и синие, как небо. И почему он так часто смотрит на Большую Дорогу?
- Знать, дорога
` она ему чем-то... - усмехался Петр.